В 1911 году сорокавосьмилетний Константинос Кавафис написал стихотворение под названием «Итака» — в нынешние времена почитаемое как классический текст, созданный одним из лучших модернистских поэтов Европы. Но это сейчас. А за три года до начала Великой войны Кавафис был всего лишь мелкий египетский чиновник родом из диаспоры, обитатель провинциальной во всех смыслах слова Александрии. И о том, что сквозь круглые стёклышки его пенсне смотрит на мир чёртов греческий гений, догадывалась разве что горстка близких литературных знакомых, которым он время от времени дарил рукописные издания собственных стихов.
Его стихотворение строится как дидактический монолог, адресованный читателю и разъясняющий непростые отношения между целью путешествия и его истинным смыслом. Архетипическим путешествием — как то явствует из названия — назначено возвращение Одиссея после Троянской войны на родную Итаку. На которое, согласно Гомеру, у героя ушло десять лет. И которое уже давно превратилось в европейской традиции в представительный символ Пути к Дому, исполненного опасностей и чудес и увенчанного финальным призом — верной женой по имени Пенелопа, которая ждёт заплутавшего по дороге с войны мужа, блюдя себя, несмотря ни на что, и воспитывая сына.
Кавафис ввергает читателя в состояние когнитивного диссонанса первой же фразой:
Когда задумаешь отправиться к Итаке, молись, чтоб долгим оказался путь...
(Перевод С. Б. Ильинской)
И развивает на протяжении последующих трёх десятков строк несложную, в общем-то, мысль, которую можно свести к известной латинской поговорке: Via est vita. Дорога есть жизнь. Правда, эти тридцать строк не так просты, как может показаться на первый взгляд. Язык Кавафиса вымыт и высушен средиземноморским солнцем до терпкого на вкус сухого остатка, до матово-белого костяка простейших сигналов и смыслов.
Но почему-то именно здесь, в пространной рекомендации путешественнику не торопиться, поэт оступается то в пафос, не слишком для него привычный (высоким помыслам и благородным чувствам), а то и вовсе в навязчивый повтор:
и всевозможных благовоний сладострастных, как можно больше благовоний сладострастных.
Если Кавафис допускает диссонансную ноту — значит, он чего-то недоговаривает. И оставляет на месте невысказанной мысли нарочито неряшливые следы затёртого текста. Финал позволяет оглянуться и расставить недосказанное по своим местам:
Не будь Итаки, ты не двинулся бы в путь. Других даров она уже не даст.
И если ты найдёшь её убогой, обманутым себя не почитай. Теперь ты мудр, ты много повидал и верно понял, что Итаки означают.
Да, дорога — она и есть жизнь. Да, конечная цель, манящая вдали, нужна по большому счёту только для того, чтобы сдвинуться с места, а потом плыть и плыть дальше, ввязываясь в авантюры и теряя товарищей. Но безымянный здешний Одиссей (Кавафис ни разу не называет этого имени, позволяя читателю подставить любое, — скажем, своё собственное) — не гётевский Фауст. Вечная Женственность не манит его в запредельную даль. От начала к финалу стихотворения выветривается не только осмысленность Возвращения. Выветривается и сама дидактическая интонация. Голос, который пытается превратить твоё странствие в единый назидательный сюжет или в цепочку удобных exempla, начинает звучать издалека и гулко, как в пахнущей пылью библиотечной пустоте. Даже если этот голос — твой собственный.
Потому что история о путешествии по-настоящему хороша только тогда, когда не замкнута в поле зрения того, кто её прожил, или того, кто её рассказывает. Когда она не ограничена концом пути и не исчерпывается сувенирами, которые путешественник набрал по дороге. Когда у неё есть внутренний сюжет, не нуждающийся в том, чтобы его проговаривали вслух.
Потому она и не обязана быть правдивой.
Сказка — ложь
Циклопы, лестригоны, сирены, Скилла и Харибда, Царство мёртвых, Цирцея и лотофаги: сюжет о странствиях Одиссея по волшебным морям и островам — главное, что осталось в памяти человечества от гомеровской поэмы. Но в самом тексте «Одиссеи» рассказ об этом путешествии занимает всего четыре книги. Из двадцати четырёх. И да — рассказывает о них на пиру у феаков сам Одиссей, повествователь же деликатно остаётся в стороне: никак не опровергая, но и не подтверждая сказанное героем. И это притом, что о встречном путешествии Телемаха, сына Одиссея, в поисках отца — путешествии куда менее длительном и не включающем в себя никаких сверхъестественных эпизодов, — он рассказывает во всех подробностях.
Впрочем, одна чудесная история в истории про поездку Телемаха всё-таки есть. О том, как Менелай, ещё один ветеран Троянской войны, занесённый ветрами и волей богов в далёкий Египет, тоже пытался найти дорогу к дому. И как нашел её, изловив при помощи морской богини Эйдотеи её отца, Протея. Морского Старца, которому ведомо прошлое, настоящее и будущее и которого практически невозможно удержать, поскольку он постоянно превращается во что-нибудь новое и обманчивое — во льва, леопарда, дерево, змею или воду. Но ведь и эту историю рассказывает сам Менелай, а повествователь не подтверждает и не опровергает её. Менелай вернулся домой пускай не через десять лет, как Одиссей, а через семь. Но всё-таки вернулся — и тоже привёз с собой множество занятных баек, которые рассказывает теперь как чистую правду.
«Одиссея» — в отличие от «Илиады» — вдохновенный гимн оппортунизму, густо замешанному на недосказанностях, выдумках, неопределённости и на чистейшей воды обмане. Ключевой образ «Илиады» — весы, которые колеблются то в одну, то в другую сторону и на которых взвешиваются судьбы. Но при всей неустойчивости балансира в каждый конкретный момент ни боги, ни даже герои не сомневаются в том, что видят перед собой и о чём друг другу рассказывают. И любой обман чреват скорым воздаянием. Ключевые образы «Одиссеи» — побережье и пещера: зыбкая, проходимая, но опасная граница между стихиями и канонический символ тайны. А ещё, конечно, ткацкий станок. На котором ткёт свою обманную ткань, — то заплетая нити судеб между собой, то снова их распуская, — Пенелопа, само имя которой произведено либо от πηνίον, «ткацкий челнок», либо от πήνη — «утόк». Либо и вовсе от πηνέλοψ — «чирок», маленькая утка, которая кормится не ныряя и чья крохотная головка то опускается под воду, то снова выныривает наружу: совсем как челнок, когда протягивает уточную нить сквозь нити основы.
Когда «Одиссея» перевалит за половину и герой ступит наконец на землю родного острова, его первыми же действиями будут подозрение в обмане, а затем обман в попытке обмануть обманщика. Сначала он, проснувшись на очередном незнакомом берегу, заподозрит феаков, которые обещали доставить его на Итаку, в воровстве и кинется пересчитывать сокровища, подаренные феаками же, чтобы проверить, не украдено ли что при разгрузке. А потом из тумана выйдет Афина, наславшая этот туман для отвода глаз, и Одиссей, «не узнав её в гриме», начнёт рассказывать хитросплетённую байку с лукавой фразой «Я — критянин».
Эпименид, которому приписывается фраза «Все критяне — лжецы», был современником Гомера — и он был критянином. Так что Гомер вполне мог подмигивать таким образом своей аудитории, прямо указывая на то, что верить Одиссею нельзя, и отсылая к «парадоксу критянина». И в самом деле, если критянин утверждает, что все критяне лгут, значит, лжёт и он и все критяне говорят правду. Но если они говорят правду, то правду сказал и он — о том, что все они лжецы. И в этом случае...
«Критские истории» Одиссей на родной Итаке будет рассказывать ещё не раз и не два, всякий раз решая с помощью лжи очередную — большую или маленькую — проблему. И сам он волей всё той же Афины будет преображён в обманчивую плоть старого нищего, выныривая из этого образа только от случая к случаю — да и то не полностью, — пока не придёт время окончательного расчёта с женихами. И даже после того как месть свершится, обман останется. Пенелопа попытается обмануть Одиссея загадкой о супружеском ложе — на всякий случай проверив его ещё раз. А сам Одиссей с очередной выдуманной истории начнёт разговор с Лаэртом, отцом, которого не видел уже двадцать лет, — притом что скрывать и бояться ему уже вроде как нечего.
Внешний сюжет путешествия
Так что мы знаем о путешествии Одиссея, помимо того, что рассказывает о нём сам Одиссей? Нельзя же и впрямь верить на слово этому «изворотливому мужу», как перевёл его устойчивую характеристику в первой же гомеровской строке Григорий Стариковский, точно следуя оригиналу, где Одиссей обозначен именно как πολύτροπος — «бывалый», «многосторонний», но в прямом смысле слова — именно «изворотливый» и «обладающий многими характерами».
В самом начале текста повествователь упоминает о том, что Одиссей побывал «во многих городах», «изведал нравы людские» и «многие беды на море». И да, всё это время он пытался выжить сам и сберечь жизни своих товарищей. Первое удалось. Второе — нет, но в том виноваты сами товарищи, поскольку съели быков бога Гелиоса и были наказаны смертью. Ещё одно сверхъестественное существо, нимфа Калипсо, упоминается в качестве активного действующего лица потому, что в этот момент Одиссей живёт с ней в пещере на острове под названием Огигия и нимфа надеется оставить его там навсегда, исхлопотав для Одиссея у богов дар бессмертия. Но это и всё. Ни о каких особых чудесах Гомер не упоминает.
Нет здесь ни Эола с бурдюком-аскосом, полным ветров, ни Скиллы с Харибдой, ни лестригонов с лотофагами. О них мы услышим позже из уст Одиссея. Нет циклопа Полифема, в чьей пещере Одиссей придумал свой самый знаменитый псевдоним: Οὔτις — Никто. По-гречески он звучит так, что любой, даже самый осмотрительный циклоп вполне может понять его как незатейливую кличку Ушастый. Потом, когда прибежавшие на крик собрата циклопы спросят уже ослеплённого Полифема, кто его так мучит, они не только расслышали в ответ «Никто». Но и — в силу законов греческой грамматики, — пожав плечами, произнесут в ответ то же слово, но с другой отрицательной частицей, μή вместо οὐ, и аудитория услышит, что справился с Полифемом не Οὔτις, Никто, а μῆτις — «хитрость», «ум», «уловка».
Здесь нет Цирцеи — дочери того самого Гелиоса, который истребит последних спутников Одиссея, — волшебницы с милой манерой превращать заглянувших к ней на огонёк мужчин в свиней (в чём современному человеку трудно не углядеть обострённо гендерного подтекста). И которая, убедившись в том, что Одиссей в свинью превращаться никак не желает, сама предложит ему «подняться на совместное ложе... чтобы, сблизившись, доверять друг другу».
Нет сирен, чьё пение Одиссей — единственный из всех смертных — всё-таки умудрится послушать, не рискуя при этом жизнью. Нет сумеречных полей Царства мёртвых, где ему выпадет шанс пообщаться и с теми когда-то близкими ему людьми, про смерть которых он знает, и с теми, кто успел умереть, пока он плавал. А потом ещё и шанс оказаться единственным зрителем на параде главных героинь древнегреческих мифов — прекраснейших женщин, которых в жизни ему увидеть не довелось.
Почему бы Гомеру не рассказать обо всей этой роскоши самому? Зачем передоверять повествование ненадёжному рассказчику, как обозначили бы Одиссея современные литературоведы? Только чтобы снять с себя ответственность за сюжеты слишком необычные для того, чтобы в них поверил слушатель? Но древнегреческие слушатели и не верили в мифы — по крайней мере, в нашем нынешнем смысле слова. «Была Троянская война?» — «Ну конечно, была, кто же об этом не знает». — «А было всё так, как рассказывал о ней Гомер?» — «Вы что, издеваетесь? Поэты вечно врут». Такая у них работа, тем они, собственно, и хороши. И волшебный сюжет — прекрасная приправа к симпосию (ритуализированное древнегреческое застолье с вином, беседами и развлечениями. — Прим. ред.).
Так что нет, не для этого рассказчиком сделан Одиссей. Не для того, чтобы блеснуть сказительской лихостью, умением сочетать достоверное с недостоверным и перебрасывать внимание слушателя из сюжета в сюжет. Скорее всего, дело в другом.
В том, зачем вообще Одиссей рассказывает феакам все эти байки и проводит слушателей — от эпизода к эпизоду — через повествование о том, как он видел то, чего никто больше не видел, слышал то, что не дано слышать смертным, — и не только спускался в Аид (все там будем), но и вернулся оттуда невредимым. И как хитрил, притворялся, обманывал и всячески пытался получить своё, не прибегая к силе и проливая кровь только в случае крайней необходимости.
А ещё в том, что его рассказ по большому счёту вообще не должен был состояться. Одиссей попросил у феаков помощи, они пообещали отвезти его домой, наутро его ждал корабль — и никаких историй от него, постаравшегося, как всегда, сохранить анонимность, никто не ждал.
Вот только движущей силой в сюжете Одиссея — как и в сюжете любого другого порядочного мифологического героя — является не сам протагонист и не те, кто противодействует ему или обещает помощь. Герои проживают истории; поэты истории пересказывают. Но разыгрываются настоящие, достойные превратиться в миф истории игроками, которые знают куда больше и видят много дальше, чем люди.
Сюжет внутренний
На итакийском берегу Одиссей встретит Афину — и та выступит в роли режиссёра роскошного спектакля о том, как одинокий ветеран вернул себе то, что принадлежало ему по праву, отправив на тот свет сотню с небольшим крепких молодых мужчин. Афина срежиссирует и спектакль на Схерии, острове феаков, вынудив хозяев озаботиться раскрытием Одиссеева инкогнито и даже оскорбить его по ходу, что в конечном счёте приведёт к необходимости задержать отправку аж на четыре книги и дать гостю возможность подробно поведать о том, как он провёл последние десять лет своей жизни.
Рассказ у него получится воистину удивительный. И не так уж и важно, было всё это с Одиссеем на самом деле или он позволил себе — слегка — приукрасить свой затянувшийся νόστος — возвращение домой. Потому что Афина протягивает сквозь его рассказ нитку совершенно другого, непроговариваемого вслух сюжета.
Сюжета о том, как нужно возвращаться с войны.
От эпизода к эпизоду, от одной невероятной истории к другой Одиссей сохраняет неизменной единственную значимую деталь. Всякий раз он теряет кого-то из спутников, что-то из награбленных в Трое богатств или из привычных для человека войны моделей поведения. Так что на Схерию в итоге он прибывает в полном одиночестве — и голый. На нём в буквальном смысле слова не остаётся ни единой нитки из того едва поместившегося в двенадцать кораблей имущества, с которым он тронулся в обратную дорогу.
Прямо на берегу, там, где Одиссея обычно встречает, провожая в очередной эпизод, Афина, его находит феакийская принцесса Навсикая и — для начала — даёт чистую одежду. Потом, после организованной Афиной же провокации и обретения прежнего имени вместо уже вошедшего в привычку Никто, Одиссей получает от феаков первую порцию подарков — в качестве компенсации морального ущерба, поскольку феаки убедились, что перед ними настоящий царь и герой. Ну а дальше, в середине рассказа, его прерывает феакийская царица с говорящим именем Аретэ, идеально созвучным понятию «слава», и предлагает одарить гостя ещё раз — ибо такая повесть о странствиях не может не восприниматься как роскошный царский подарок им всем, а подарки принято отдаривать.
В итоге складывается ещё один сюжет о возвращении, главным событием которого является «отмывка символического капитала». Теряя кровавые ценности и свидетелей того, кем он был и что творил на войне, Одиссей меняет их на волшебные сюжеты. А те, в свою очередь, — на чистое золото, с которым и прибудет домой.
Поскольку иначе настоящий νόστος невозможен и на Итаку вернётся тот Одиссей, про которого Уберто Пазолини снял недавно прекрасный фильм с Рэйфом Файнсом и Жюльетт Бинош в главных ролях (речь идёт о фильме «Возвращение Одиссея». — Прим. ред.). Перекрученный как гордиев узел ветеран с ПТСР, который больше всего на свете боится стать той скверной, которая запачкает всё, что когда-то было ему здесь дорого.
Впрочем, настоящая история о путешествии Одиссея не закончится и на этом. Напомню, что на Итаке он проживёт недолго и что Тиресий во время краткого свидания в Царстве мёртвых предсказал ему продолжение пути. А он запомнил — и в первую же ночь по возвращении рассказал об этом Пенелопе.
Открытый курс Вадима Михайлина по античности доступен тут.